rightview (rightview) wrote,
rightview
rightview

Священная рябь. Лейтмотив света-и-тьмы у Эсхила и Ницше



Это что тут у нас перед глазами, четвертое фото сверху? Метафизическая поверхность. Мы уже говорили: море – удвоение неба, нисходящего в глубину. «Царение света над безднами» подразумевает проникновение лучистого в темень. Оно и проникает, а потом возвращается назад, что связано с эффектом умножения. (Если кто-то хочет сказать: размножения, то я не против.)

Море – та метафизическая глубина, которой наделена европейская античность и лишены люди, живущие в древних песках Аравии и Сирии, где только Солнце, но без встречающей, приветствующей, зеркалящей его тьмы, где нет сверкающей реальности, куда Солнце глядится и где совершается таинство. Отражения/удвоения/осознания себя.

А вот тут оно прямо перед глазами – это нечто, которое сформировало мышление полуострова «Запад»: глубоко, метафизически, понятна играющая, искрящаяся высшим рябь. Полевая/волновая структура квантующегося высшего.

И ведь так всегда: вот в нас живая множественность человечности, откликающаяся навстречу единству божественности (как своей идее, своему эйдосу).

Где удвоение, там и более того. «Двойка» в дискурсе неоплатоников – начало множественности вообще. Сказав «два», уже нельзя остановиться. Солнце, спускаясь вниз и восходя назад, оборачивается тысячью отражений, которые не забывают о первоисточнике и возвращаются к нему блеском. При ближайшем рассмотрении гладь играет. Отражение неба мутационно: сопротивление бездны развёртывает его картиной виртуальностей-возмущений – кстати, тот же волновой узор, что гористая суша при взгляде с борта самолета над нею. Поверхность моря – прекрасная множественность, прекрасное самоумножение солярного: единственный способ его торжественно-волнующего самовыражения в ином, во-вне.

Если высшее становится собой, то есть сущностью превосходства, идеей, духом, властью – то где и как? В расщеплении, в множественности – т. е. над ними. Оно должно разделиться, чтобы предстать в зияющих разрывах – сияющим синтезом, царящим единством, блистающей сверхсубъектностью, высшим видением, высшим состоянием себя.



О соотношении «высоты» и «глубины» постояннее других писал Ницше, таков один из постоянных эзотерических мотивов книги «Так говорил Заратустра». Взаимное проникновение, взаимное дублирование высокого и глубокого постулируется там в той мере, в какой Ницше придерживался нехристианской и, как он думал, неплатонической концепции идеального. Согласно этому пониманию свет стремился к тьме, а не отдалялся от неё, идеальное столько же дистанцировалось от реального, сколько жаждало господства над ним, дух нуждался в теле как в материале своей властной воли, а не спасался от телесного, добро не отделялось непреодолимой пропастью от зла, но переходило границы и рангово, иерархически, погружалось в него, созидание оперировало разрушением и уничтожением, подобно скульптору, чей молот придавал форму камню. В средние века Церковь порывалась создать иллюзию, что способна конкурировать с империей за право представлять на земле эту теорию. Однако в общем и целом ресурсы христианской традиции оказались ещё менее благоприятными для царственного священства, чем для священного царства.

Свет, который должен освещать и освящать – тёмное – мыслился как культурная, ценностная сила, сила утверждения и возвышения, сила усиления, организующая первозданную броуновскую стихию (где правит самоотрицание и самоотпадение) в растущие формы величия и власти. В культуре, в «операторе ценности» (используя понятие оператор, как в математике – то есть абстрактная типовая структура действия над элементами функционального пространства), который применяется к явлениям жизни, солярная философия Ницше усматривала решающую историческую супер-способность (в «Теории Спарты» я использовал выражение «культурное сознание» для её обозначения: «культурное сознание» – это культивирование себя»). Принцип солярности, он же принцип ценности, культурной/культовой пра-силы, от имени которого как раз и выступает Заратустра, состоит в том, что Солнце придаёт вещам себя «из своего избытка» – не теряя ни себя, ни их. Солнце всё делает светлым, всё делает своим, пробуждая себя во всём и всё возвышая до себя, и в этом смысле господствует наивысшим образом – в качестве первообразца. («Этому научился я у Солнца, когда заходит оно, богатейшее из светил: золото отрясает оно в море из неистощимых сокровищниц своих – тогда и беднейший рыбак гребёт золотым веслом» – глава «О старых и новых скрижалях»).



Освещать (или освящать) – это значит делать вещь собой в превосходной степени, активировать её высоту и из неё открывающуюся ей же глубину, пробуждать её внутреннюю сущность, эйдетически связанную со всеми другими сущностями в иерархическое целое (во главе с условным Солнцем). Как говорит Заратустра, «но сам я – благославляющий и утверждающий, только бы ты было надо мной, чистое, светлое небо, бездна света! Тогда во все бездны понесу я святое утверждение моё» (гл. «Перед восходом Солнца»). «Культурно-метафизически (по Ницше, а не по Фрейду): то, что скрыто в глубине, должно быть поднято на высоту» – ссылка ведёт к одному из примеров применения обозначенной программы. Сам Ницше ещё и, например, так доходчиво иллюстрирует мысль: «Чтобы Сверхчеловек не был лишен своего дракона – сверхдракона, надо, чтобы горячее Солнце ещё долго пылало над девственным лесом! Ваши дикие кошки должны ещё сделаться тиграми, и крокодилами – черепахи: доброму охотнику – добрая охота!» («О человеческой мудрости»).

И, однако, в нашем ракурсе Солнцу благоугодно пылать над океанами. Если его воздействие таково, как здесь описано, что следует из этого замечательного постулата? Следует, что приближение светила не расслабляет. Оно создаёт не меньше проблем, чем их разрешает. Строка 1088 «Прометея» Эсхила доносит представление, насколько. Момент неразличимости моря и неба оказывается моментом максимального катастрофического проявления мощи царящего бога неба.

Уже дела пошли, не слова
Земля закачалась,
Гром грохочет, в глубинах ее глухим
Отголоском рыча. Сверкают огнем
Волны молний. Вихри взметают пыль
К небу. Ветер на ветер идет стеной,
И сшибаются, встретившись, и кружат,
И друг другу навстречу, наперерез
Вновь несутся. И с морем слился эфир.
Это явно Зевса рука меня
Буйной силой силится запугать.
О святая матерь, о всех и вся
Заливающий светом небес эфир,
Без вины страдаю – глядите!

(перевод С. Апта)

Вот на деле уже, не в хвастливых словах
Задрожала земля,
Загудели грома грохотаньем глухим.
Ослепительных, огненных молний, змеясь,
Извиваются искры. Столбами ветра
Крутят пыль придорожную. Вихри ревут
И сшибаются в скрежете, в свисте. Встает
Вихрь на вихрь! Друг на друга восстали ветра!
Хлябь морская и небо смешались в одно!
Эту бурю, ее опрокинул, ярясь,
Зевс на грудь мне, чтоб ужасом, сердце разбить.
О святая, могучая матерь моя,
О Эфир, над землей разливающий свет!
Поглядите, страдаю безвинно!

(перевод А. Пиотровского)

Нисхождение высшего, похоже, никому не дарует снисхождения. Сам Заратустра у Ницше именует свои речи в пространство «закатом», но это также и предвещаемый им или, точнее, диагностируемый, «закат человеческого», полный мировых потрясений, ужасов и катаклизмов. В той мере, в какой к поверхности приближается Солнце – не просто сила, но источник силы, дух силы – живущее наполняется способностью солидарно мыслить и действовать. Но реализация обусловленных ею проектов требует времени и отбора. Сила или всё разрушает, или оперативно наводит видимость порядка, подчиняя и выстраивая материал (и теряя себя в нём при условии дефицита «источника»). Она проявляет себя брутальнее и проще с минимальным эффектом памяти. Это та разница, которую точно подмечает классическая фраза из «Гражданских войн» Аппиана (кн. I, гл. 105): «Лишь только Сулла удалился от дел, а римляне избавились от убийств и произвола, снова пошли подстрекательства к мятежам», то есть к убийствам и произволу. Голая сила не может навести порядок, она сама – лишь одна из ипостасей беспорядка.

Но источник силы – это стимул и вызов: он заряжает активностью, поднимает общий энергетический уровень. Он поощряет ожесточение искания, кто есть кто. Солярный вызов продолжается эволюционным взрывом: растущих, конкурирующих и взаимодействующих форм власти. Возникновение иерархии начинается с расслоения. Объединение начинается с раздора. Солнце, нагревая океан, вызывает ураганы и смерчи. Метеорология в данном случает совпадает с метафизикой. Ураган – это гигантская атмосферно-океаническая стабильно-динамическая структура. Это порядок во всём его величии. Однако он сопряжен с разрушением и бедствиями.



По отдалённой аналогии с математическими понятиями имеют смысл представления об «эйдетическом дифференцировании» и «эйдетическом интегрировании». Первое означает бесконечную множественность экземпляров, в которых воплощается, «дробясь» и «распадаясь», но одновременно становясь собой, некоторая сущность. Условно, пра-треугольник должен иметь возможность нарисоваться неограниченное количество раз в виде треугольников здесь и теперь, и не только для того, чтобы состоятся в качестве интеграла тругольников, но чтобы состояться вообще. Он сам и есть такая неограниченная возможность рисования треугольников. Второе – процесс, закономерным образом сопровождающий первый. За разделением следует умножающее собирание односущностного. Например, имперское государство – эйдетическое интегрирование власти во всех её проявлениях. Важно понимать, насколько, как и в математике, одно подразумевает другое: чтобы интегрировать, нужно дифференцировать. Интегральная мощь соответствует глубине дифференцирования. Интегрирование подразумевает объединение односущностных элементов вокруг собственной идеи (эйдоса), образа, который с необходимостью носит духовный характер – интегральная сила не стирает различия, а возвышается над ними. Поэтому на западной основе разворачивается институциональная конкурентная коллективность власти, о которой мы не раз говорили, а Агамемнон у Эсхила произносит ключевую формулу, сохраняющую актуальность в течение двадцати пяти веков: «Пусть не как бога чтут меня – как воина» («Агамемнон», 914, пер. С. Апта). Суть послания понятна, это то самое, о чём шла речь в комментарии к римской церемонии триумфа: «божественность» – всегда выше и «над», всегда искомое состояние, приз, за который стоит бороться, то, что и делает воина воином, в разгаре ли уже война за доблесть и славу на полях или она пока набирает силу с другого конца, обзаводясь боевым арсеналом форм властвования во внутренней духовной практике самопреодоления и господства над собой, коллекционируемой в храмах, кельях и библиотеках. Понятно же, насколько связаны идеи протестантской теологии и навыки аскетической школы с регуляризацией армии в XVII веке, начавшейся в Нидерландах. Но много раньше та же общность была сакрально засвидетельствована и отражена в греческом искусстве, в греческом мышлении в целом.

Солярный дуализм высоты и глубины, силы и слабости, интегрирования и дифференцирования, обретения себя властью через жертвование/расчленение среди прочего выражается в принципе анализа, вообще в рационализме (что, несомненно, требует отдельного разговора) – который неотделим от других родственных ему аспектов греческого, а затем римского и германского миропонимания. Но мы снова вернёмся к чему-то столь же древнему, как культурно осознанная граница безграничности неба и безграничности земли, образующих динамическое единство в границах моря форм. Проектирующий, планирующий, рассчитывающий, понимающий и побеждающий разум метафизически дуален. Абстрактная цель, которую он всегда имеет в виду, ради своего достижения должна уметь дифференцироваться на средства, которые при развитии цивилизации сами успевают стать целями – и не терять себя в них. Рационален дуализм силы и слабости, их переплетение, осознание слабости и путеводительная рефлексия из неё к высшему, заложенные в понятие цели. «Разум» – это вообще дуальность: тип сознания силы, включающий сознание слабости как свой под-уровень, культивирующий слабость в себе и её преодоление (дифференциация цели средствами и её реинтегрирование входит в это понятие). Линейка духовных феноменов той же природы, в которую входит разум, содержит также трагическую поэзию и трагический миф. Рационализм сопряжен с абсолютизмом: и то, и это – переживание и компенсация слабости, в последнем случае – старого сословно-аристократического общества, прежней знати, вырождающейся в придворных. Просвещенный монархизм (Ришелье, Наполеон, Габсбурги) и расцвет трагического искусства (от Шекспира и Корнеля до Гёте и Бетховена) долго сопутствуют друг другу, и это параллелизм той же природы, что сосуществование в Афинах Перикла, Софокла и Сократа. Да не покажется странным утверждение, что рациональное хитроумие Одиссея и поэтическая летопись его странствий и бедствий восходят к одному и тому же отправному пункту. До того, как всё лишается первоисточника и срывается с мест, содержание, вышедшее из определенной конфигурации, которая воплощается на разные лады, держится неподалёку. Рождение трагедии, музыки и рационализма из духа времени – разноплановые реакции одного и того же на одно и то же.

В дальнейшем разум выходит из берегов и творит безумства, подобно тому, как трагическое деградирует до голливудской машинерии «ужастика» или пролетарской машинерии концлагеря, а музыка попсовеет, обретая статус подножной отрады для простейших слоёв населения.



Но мы не будем брюзжать, удаляясь от исходника и, не сходя с места, по-прежнему осмысляя стартовый рубеж, сделаем небольшое, но важное примечание. Давайте попробуем воспроизвести античный (или индоевропейский, если учесть, как часто встречается слово «жертвоприношение» в «Махабхарате») взгляд на ключевой момент античных практик сакральности. В течение тысячи лет стержень этих практик состоял в растерзании и сожжении. Телесное должно быть растерзано и сожжено. Жертва должна быть принесена. Алтарь должен дымиться, залитый кровью, как дымится море в жару. Теургический смысл жертвования – по сути священного убийства – акт превосходства, акт суперъекции: самоотождествления себя в процессе жертвоприношения с высшим, с метафизическим Причиняющим, носящим имя конкретного бога, с властью «вообще». Жертва – это ступень. Это то, что следует преодолеть в себе и за своими пределами, преодолеть на алтаре. Жертвоприношением возносятся над жертвой, совершая сакральный акт самопреодоления – самоутверждения в высшем, т. е. божественном: отрекаясь от иного, обретая одно. Жертвоприношением восходят от следствий к причине.

Возмущение моря вызвано ветрами, небесными стихиями, терзающими глубину. Разрушает плоть жертвенный нож, но в конечном счете огонь. И жрец, и нож («беспощадная медь» Гомера: Илиада, XVI, 761, в пер. Гнедича), и жертвенный огонь – не что-то постороннее божественно-высшему, но сакральное, это он сам. Убивая жертву, предоставляют богу нанести удар и в нём солидаризируются, совпадают с ним (равно как и с ней, поскольку жертвой в полном смысле может быть только что-то ценное, дорогое). С учетом того, что жертва далее сжигалась, в конечном счете всё сводится к воздушно-огненной субстанции божественного как самой истинной, самой божественной. Однако греки и римляне знали и чтили амбивалентность воды. Вода – тушит, но она испаряется, через огонь восходя и отождествляясь с воздухом. Огонь делает воду воздушной, он забирает её себе, потому что она изначально – под ним. Бог воздуха и небесного огня – одного рода с богом воды, он его брат, но старший и главенствующий.

Итак, вспомним ещё раз проговоренное выше. Море – это то третье, чего не хватает континентальным и пустынным цивилизациям, где есть только небо и земля, разделённые от века. Море – зона их динамического синтеза, территория встречи, соединения и борьбы противоположностей, диалектический театр, рождающий грандиозные структуры мощи и движения (ураганы и вихри как правило образуются в результате столкновения масс холода и тепла, соприкосновения холода вод и жара света, а империи – их политические аналоги).

Море – это упругий вибрирующий трехмерный холст, на котором небо рисует и перерисовывает свой автопортрет, стирая и начиная заново.

Глубина принимает в себя Солнце, отвечая волнением и рождая великие истории.

История Одиссея, которого преследовали глубины, но хранили высоты (иногда меняясь местами), это история кораблекрушения и жертвоприношения. Причем и жертвой, и жертвователем был он сам (если не считать высших трагических поэтов, олимпийских заказчиков и соавторов Гомера). Одиссей повторяет путь Солнца, спустившегося в море. Пока его носит по волнам, по колеблемым ветрами глубинам – его супругу обступает множество женихов, символизирующих его утраченное, отпавшее от себя, разделившееся, раздробленное Я, качество, погрузившееся в количественность. Разрушитель Трои должен сакрально оправдать совершённое, а это значит ритуально совершить то же ещё раз, уже с самим собой. Он отдаёт себя на заклание – на волю волн. Десять лет скитаний, полной утраты себя: он проходит путём жертвы и заново реинтегрируется в финале. На повестке второе взятие Трои – если первый раз Троя взяла его (скрытого в коне), то теперь он принимает её, внутрь, в себя, и должен выжить. Этот новый метафизический штурм павших бастионов – преодоление жертвы, духовное преодоление-переваривание заглоченной Трои в себе – стартует с обретением статуса жертвы самим Одиссеем. Преодоление жертвы в себе начинается с принесения себя в жертву.

«Твердо я ведаю сам, убеждаясь и мыслью и сердцем,
Будет некогда день, и погибнет священная Троя,
С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама» –

не из этих ли слов Гектора, спокойно и ясно, хотя и с потрясающей горечью, сказанных Андромахе (VI песнь «Илиады») перед ожидаемой смертью от копья Ахилла, много позже вырос, по крайней мере частично, римский миф о новой Трое, которая не погибнет уже никогда? Как это ни парадоксально, властители мира вели свой отсчет от побежденных троянцев, а знатнейшие из них, например, Юлии, возводили свой род к Энею, брату Гектора. Да и не в Италию ли куда-то занесло Одиссея в его скитаниях (если на острове Капри он до сих пор числится в путеводителях первым туристом:)? Читаем истинно глубочайшую (в полном смысле этого слова) VIII песнь «Одиссеи», где главный странник-герой, «городов потрошитель», низведенный до самого минимума, нырнувший до дна и подобранный в тряпье на берегу, жалкий и обросший, заливаясь слезами, анонимно слушает при царском дворе Алкиноя поэта Демодока, поющего о легендарных делах седой старины – о славном триумфе, о том, как ахейцы благодаря царю Одиссею захватили Трою и разрушили её. Разве в этот момент Одиссей – зритель, слушатель эпоса о далеких событиях – не уравнялся с троянцами – силой искусства, не менее потрясающей, чем искусство силы (и по сути единой с ним – сливающейся, переплетась, с ним, к примеру, в римском мифе)? Не уравнялся с ними, как и с нами, тоже зрителями-слушателями, смотрящими в этот же зал Алкиноя, где Одиссей, плача, слушает песнь про далекого самого себя, из других тысячелетий? Но если это произошло, то к чему? Отменяет ли это сделанное или возводит на новую высоту, формируя сверхсубъектность, высшую структуру сознания? Каков вывод странствующего во тьме глубин в разгар ночи? Что говорит по этому поводу Гомер? Что говорит об этом Ницше – если заглянуть в последние абзацы настоящего текста?

Жертвенность же – это пролитая кровь. Жертвенность обретается в мировой стихии влаги, где золото меняет цвет на багряный по мере приближения Солнца к Земле. В «Орестейе» Эсхила Агамемнона тоже убивают в воде (в домашней бане). Одиссей в воде почти гибнет, но спасается, родившись заново в эпосе. Агамемнон уже приносил жертву, но она не была принята (боги подменяют Ифигению). Теперь он сам жертва – и это та же игра богов, игра бликов Солнца на морской воде, как и вся «Орестейя», «Одиссея» и весь троянский миф. Боги приносят жертвы – самим себе. В конечном счете себя же и переносят, проецируя вниз, на колеблющуюся и колеблемую гладь, сочиняя сюжеты. Одиссей, Агамемнон, Ахилл, Приам – лишь маски, роли, в которые входят, совершая трагический ритуал и трагически развлекаясь, переполненные небом небожители. В «Орестейе» понимание этого выражено максимально ярко: всё, что совершают «человеческие» персонажи, сводится к взаимной игре Олимпа и Геи, солярно-небесного и хтонически-глубокого, к их ритуальному обмену знаками-жестами, включая сюда человеческие тела. И всё – подготовка похода, вторжение в Трою, последующие бедствия – символически истолковывается через акты проявления двух метафизических начал, что прямо изъясняется в финале трилогии, когда божества Глубины-Земли-Ночи-Страдания-Мести и Высоты-Неба-Дня-Счастья-Власти проводят друг с другом разбор игры и подведение её итогов… по-определению античности в пользу последних.



Такое понимание анонсируется Эсхилом в самом начале «Агамемнона», первой части «Орестейи», когда хор поёт о событиях, предшествующих войне. Войне предшествовало, напомним, принесение Агамемноном в жертву Ифигении, собственной дочери. Эсхиловский хор отправляется от этого факта, уже известного зрителям, однако важно услышать, как именно он трактует неизбежность и необходимость царственной жестокости – собственно, и поднимая тем самым «Орестейю» на абсолютно-космическую высоту.

В небе цари кораблей увидали крылатых царей:
Черный орел впереди, позади белоснежный орел
Выплыли разом над кровлей дворца одесную,
Логово заячье сверху приметили, камнем
Рухнули вниз, у зайчихи беременной
Клювами чрево вспороли, сожрали приплод.
Лейся, печальный напев, но благу да будет победа!

В хватке орлов-зайцеедов провидец, искусный в гаданье,
Воинский пыл полководцев, Атридов обоих, узнал,
Понял он знаменья смысл и мудрое слово промолвил:
«Время такое придет,
Рухнет, поверженный, город Приама.
Все, что в троянских ларях береглось,
Взыщет без жалости Мойра.
Только б никто из богов, населяющих горний Олимп,
В гневе порвать не решился огромного войска узду,
Трою стянувшую туго. Ведь псам небодержца крылатым
Зевсова дочь, Артемида святая, враждебна.
Ей отвратительна тризна кровавая,
Мерзостен ей плодоносного лона палач».
Лейся, печальный напев, но благу да будет победа!

О заступница диких чад!
Сосунков-детенышей львицы грозной,
Всякой твари лесной молодое племя
Ты хранишь, прекрасная.

(Агамемнон, 113, пер. С. Апта)



Ну, и стало быть, суть цепочки метафизических тождеств внешних и внутренних событий в изложении Эсхила выглядит следующим образом. Независимо от того, что послужило поводом к войне, грядущая, заведомая, предрешенная знаменьями, присужденная Зевсом кровавая победа ахейских царей активирует метафизическую эквивалентность «священной Трои», всего города сразу, с «Матерью-Землёй», с Геей. Город уподобляется материнскому лону. Деяние, на которое поднимаются цари, через птиц Зевса орлов ассоциируется с хищно рвущим плоть (дифференцирующим) небесным началом. Если, таким образом, Агамемнон считает, что достоен совершить его, он должен прежде подняться на соответствующую метафизическую высоту внутри себя. Одному жертвоприношению должно предшествовать другое. Да даже не так: это разные уровни одного и того же действия, осуществляемые метафизически синхронно. Зевс, обрекающий на растерзание верный ему великий «город Приама», совершает метафизически то же, что и Агамемнон, убивающий собственную дочь. Агамемнон своим жертвоприношением не только «становится Зевсом», но делает Зевса Зевсом, «совершает Зевса» – если брать во внимание космогоническую роль ритуала в архаике и если учитывать индоевропейскую мироустроительную силу поэтического текста – а сакральная речь Эсхила из данной серии: делающая богов богами.

Насколько глубоко заходит божественная интериоризация совершаемого, в какой степени всё происходит «внутри», в духе и в душе, насколько конфликт, которому посвящена «Орестейя» является конфликтом с «самим собой», указывают и действующие лица истории. Всё понятно с Агамемноном и Ифигенией – тут не просто кровное родство, но и мастерски, пронзительно-тонко переданное Эсхилом предсмертное чувство домашнего счастья, любви и гордости отца за умерщвляемую дочь и дочери за палача-отца,

Когда в родимом своем дому,
На пышностольных мужских пирах,
Под третью чашу, чиста, мила,
Отцу заздравную песню пела…

(Агамемнон, 254, пер. С. Апта)

Но боги, которые занимают «ту сторону» – сторону Земли: кто они? Это в первую очередь Артемида, дочь Зевса, которая, однако, нечасто бывает на Олимпе, в отличие от её брата Аполлона: божество, примиряющее в себе Небо и Землю – прекрасный знак того, что и для самого Зевса Земля сразу и внутреннее, и внешнее, по крайней мере точно «не чужое». Итак, Артемида – это равновесие, баланс на определенном уровне, который верховная трагическая воля намеревается сломать, переиграть, разобрать и сложить заново. Агамемнон переступает через собственную дочь, чтобы Зевс мог переступить через свою. После того, как это происходит, идеальная поверхность отраженного неба разбита и приходит в волнение – прекращается штиль, не позволявший ахейскому флоту отплыть, поднимается ветер: Троя обречена на растерзание.

ПРОДОЛЖЕНИЕ

Subscribe

Featured Posts from This Journal

promo rightview february 3, 14:47 81
Buy for 600 tokens
Проблема придворной политологии в том, что она не знает никаких «элит» – в её поле зрения попадают придворные и только придворные. Под «элитной конкуренцией» на эзоповом дворцовом языке разумеется самозабвенная борьба придворных клик, которая может продолжаться до скончания веков – иначе…
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments